Я отвернулася.

Чего сказать? Что не в сердце беда? Нет, я того достоверне не ведаю, а илгать – последнее дело. Этак и вовсе до сплетен всяких дойти можно.

– Не знаете? Или говорить не желаете? Или и то и другое? Что ж, Зослава… ваше дело… не говорите, но послушайте. Я пришла сюда, чтобы… предупредить? Пожалуй… или, скорее, кое о чем рассказать… и, быть может, вы поймете, куда и к кому пойти с этим рассказом. Дело в том, что… какое интересное растение.

Красава вдруг смолкла и остановилась перед кустом.

И я остановилась.

Растение? Обыкновенный барбарис, разве что с листочками красными, что осенью опаленными. Вона, выкинул кисти соцветий, и пусть не раскрылись пока желтоватые цветы его, но то дело спорое. Еще седмица-другая, и распустятся, поманят пчел.

– Мне бы к преподавателям, но… как знать, кто из них веры стоит? А вы, слышала… не важно, главное, я скажу, вы уж сами решайте, стоит ли оно веры… а это кто? – Красава пальчиком ткнула в низенькое деревце, которое гляделося, что сосна, да и сосною было, как нам расповедывали, только крохотною, мне до колена. – Надо же… удивительно… а у нас сосны стоят вековые… я, когда маленькая была, думала, что по этой сосне до самых небес добраться можно. Или даже до ирия… и белку одну прикормила. Думала, передам с нею родителям записочку малую, чтоб знали они, что все-то у меня хорошо… я рано осиротела…

Она присела и ласково погладила сосенку.

– Вам это знакомо, конечно… ваши родители на поле полегли, а мои… мои просто исчезли однажды. Так мне сказали. Это уже позже я поняла, что… от старости отец. Ему почти восемьдесят было. А матушка следом пошла. Она слово Божинино крепко блюла… старая вера жену следом за мужем отправляет.

Боярыня глядела снизу вверх, и в глазах ее мне виделась тоска, еще та, давняя, с которая мне самое хорошо ведома.

– Когда я узнала мне было четырнадцать. Мне бы не сказали, случайно вышло… мой дядька с дедом спорил. И в сердцах сказал, что тот маму убил, верой этой убил, что ей бы жить и жить… шестнадцать всего было, когда на погребальный костер взошла… у нас рано принято женщин замуж отдавать.

Она коснулась желтого одуванчика, травы простой и норовистой, помнится, ежель расползется оная по огороду, то никакою силою ея не выведешь, хоть ты денно и нощно поли-выпалывай.

Нет, одуванчиков я не любила.

Правда, из корней их снадобье хорошее супротив кашлю выходит. А из цветов иные умелицы и варение варют, но то – не для меня. Да и сказать, одуванчик же ж горький, так какое варенье-то?

– Из-за этого они и разругались с дедом. Тот вздумал меня замуж выдать. Третьей женой… за старика… а дядька воспротивился… кричали. Разбудили. Тут-то… наверное, именно тогда я и начала сомневаться. Не сама… сначала дядька… он сказал, что эта вера слишком жестока… что Божиня не может обрекать своих детей на слезы, на муку… и я запомнила. Утром мы уехали. Дядя с семьей… и я… он сумел устроиться. Теперь я понимаю, что это сродни чуду. Кому мы нужны были здесь? А он сумел. И мне нашлось место в его доме, за что я ему буду век благодарна. Он не делал разницы между мной и своей дочерью… и так получилось…

Боярыня поднялась с колен и отряхнула прилипшие к подолу травинки.

– Это все сложно. Дела у него пошли хорошо. Наверное, у него было, что предложить, иначе… нам пожаловали дом в столице. Поместье. Земли… да и вовсе… а после моя сестра… я всегда считала ее сестрой… стала царицей.

Она выдохнула, будто бы сказать сие было тяжко, и обернулась.

– Она… она не была чудовищем… а когда стала… я не знаю всего, слава Божине. И знать не желаю. И вовсе, быть может, все, что о ней говорят, – это слухи… сложно… не знаю, с чего сказывать… однажды она просто исчезла. Ненадолго. Дядька мой сказал, будто бы отправил Межену в поместье, что столичный воздух ей вреден. Но я видела, он лжет… это дар – ложь распознавать. Останься я в деревне, его бы лишили. Женщине ни к чему дар. Ей путь предопределен. Служить. Отцу. Мужу. Детям. Рожать… и молиться, чтобы молитвой очистить душу, которая к искусам слаба. – Красава вытащила из рукава платок расшитый. – Но дядька не стал запирать мой дар. Он его использовал в делах. Бывало, приведет человека, сядет с ним говорить, а я за ширмою. Затаюсь. Слушаю. А потом расповедываю дяде, когда гость правду говорил, а когда – лукавил. Многое я тогда услышала. Сперва-то по малолетству не больно понимала, а после… лучше б и не понимала… но дядюшка у меня тоже с даром. И знает, как клятву брать, которую не порушишь… молчала. И молчать буду… почти обо всем буду.

Она шла по дороженьке неспешно, будто бы гуляючи.

А я за нею, значится.

Не след в след, но вроде того. Иду и мыслею, что не так все просто… не первую студентку, на которую глаз упал, боярыня для беседы пригласила. Нет, знает она и про родителей моих. Имя вон тоже сама назвала. И чего еще известно ей?

Царицыной сестре?

– Нет, дядюшка меня не обижал… как срок пришел, отпустил. Мужа вот отыскал… он пусть и не из первых, да зато силен и меня любит. Ты, когда в чужую память заглянуть желаешь, просто представь себя на месте собеседника. – Красава сама меня за руки взяла. – Вот так. Прикосновение не то чтобы нужно, но по первости тебе легче будет. И в глаза смотри… хорошо смотри, Зослава. Не подведи.

А я… в глаза глядела.

Отчего не поглядеть, когда сами просют.

Только не выходило, чтобы как в омут… глаза у боярыни круглые. А желтизны в них самая малость – по ободочку. Зато зрачки темные, крупные, что вишня спелая. Ресницы же седы. Диво какое… не видала я такого, чтоб у живого человека ресницы седые были. А тут вона…

Под глазами круги темные, каковые от бессонницы и слабости телесной приключаются.

На лбу – пот бисером мелким.

– Не пытайся силой, – мягок голос боярыни. – Этак только хуже будет. Чужой разум противится проникновению. Нет, надобно легко… скользить по нему, что по льду… просто смотри… просто думай… не о том, что видишь, а о том, что чувствуешь.

Глава 2

Чужие думы

Ее пальцы, холодные, мягкие, пахли деревом.

Откудова я знала это?

Знала и все…

…скользить.

…не по льду, но по свежей доске. Идет рубанок, снимает тонюсенькую стружку бурштыновую. И, свиваясь, падает она наземь. Пол уже усыпан и густо этою стружкой.

Хороший запах.

Красаве он нравится. А еще ей нравится глядеть, как Вязьма работает. Рубаху скинул, руками тяжкое тело рубанка приобнял будто бы. Наклонился… блестит от поту кожа его, и волосы промокли, они у него светлые, на макушке вовсе добела выгорели. И Вязьма подхватывает волосы тонюсеньким шнурочком.

Красава ему другой свила, из ниток.

И заговорила на здоровье, пусть и здоров Вязьма, как бык, а все одно… работает же ж… много… доски тяжелые тягает и вовсе на подворье убивается, спешит, будто собственный дом ставит, а не боярскую конюшню.

Он ответственный.

И красивый.

Но в том Красава и себе-то признается не сразу, а уж ему-то вовсе не скажет. Где это видано, чтоб дочь боярская да на холопа заглядывалась? Жаль, уехала Межена, она-то поняла бы, а то и поделиться не с кем. Девки дворовые, в услужение поставленные, сами по Вязьме вздыхают и норовят удрать на задний двор, ищут себе дело там… не в деле дело, но вырядятся, вытащат платья поновей, покраше. Косы хитро заплетут. Вязьма только посмеивается.

А Красаве обидно.

И от обиды этое она губы кусает. И вздев веночек серебряный, с колокольцами да жемчугами, на задний двор спешит. Курей считать. А что, жена у дядьки слабая, хворая, ей не до хозяйстия, оно – всякому ведомо – пригляда требует неусыпного. Вот Красава и приглядывает. За курами, за гусями, за девками, которые на птичьем дворе крутятся, мало, что сами не квохчут.

И самую малость за Вязьмой.

Отчего б и нет? За него дядька двадцать пять золотых отдал… это много.

– Вот ты где. – Дядька появился, когда Красава почти решилась подойти. Нет, не стала бы она шнурок дарить, а просто обронила б под ноги. Глядишь, и понял бы… а нет, то и леший с ним, с непонятливым. – Что делаешь?